Селихов был
единственным, кто вышел из вагона на этой платформе.
После запаха ржавчины, табачного дыма, солёного
металлического запаха мокрого железа в тамбуре в
лёгкие Селихова ворвался ветер, свежесть, неровное
дыхание уходящего лета.
Теперь вокруг
Селихова шевелили буреющими гривами знакомые и уже,
кажется, забытые тополя, сквозь которые виднелся
блестящий от дождя наждак Приморского шоссе. В это
совсем ещё утро шоссе, как и платформа, были пустыми…
Кончался
дачный сезон… Посёлок, куда приехал Селихов замирал,
цепенел, готовясь впасть в спячку… Тут и там ставни домов
были уже заколочены. За покосившимися заборами
густо зеленела высокая трава, и в ней, покинутые,
мокли несрезанные цветы гладиолусы. Селихов поймал
себя на мысли, что картина эта не есть картина
запустения – скорее, покоя.
Селихову
всегда нравилось название поселка – Ольгино. Ему
нравилось, что всё это чьё-то! Ольгино! Ему
представлялась Ольга – для Селихова у Ольги были
большие голубые глаза, и голову покрывала Ольга белой
косынкой. Почему-то Ольга у Селихова никогда не
улыбалась. Грустно было ей… Может, она тоже любила
смотреть на несрезанные гладиолусы?
Селихов долго
не мог решить, где ему лучше свернуть – поселок
разделялся улицами на чёткие прямоугольники, и выйти
туда, куда ему было нужно, возможно было несколькими
путями.
Раньше
любимых дорог у него было две. Первая – прямо до конца и
налево. Вторая – два поворота и уже потом прямо.
Селихов выбрал первую.
Три года не
ходил Селихов этой дорогой, и за три года здесь ничего
не изменилось… Мимоходом Селихов примечал того же
затрёпанного фанерного петушка на башенке одного из
домов, длинный обрезок ствола неизвестного дерева, на
котором когда-то Селихов любил сидеть, смоля
сигаретой, дорожный знак на сером столбе, значение
которого Селихов не знал до сих пор. Странно было, что
ничего из этого не возбуждало в Селихове никаких
чувств. Вспоминалось всё быстро – он уже знал, что будет
за поворотом, но знал с обидным, не стоящим этих мест
равнодушием. То, что было целью поездки, не
приходило… А Селихов ехал сюда, чтобы вспомнить и…
почувствовать.
Ещё в
электричке Селихов клялся себе, что не пойдет к тому
дому, где он когда-то жил. Он уверял себя в том, что ему
достаточно будет посмотреть на эти дорожки, платформу,
на фанерного петушка, и теперь понимал – идет он к
дому, тому дому, где он пытался быть счастливым. Он шел
и боялся встретить Тамару. Именно для этого приехал он
сюда в такую рань, надеясь, что большинство Тамар в эти
утренние часы в выходной день обычно ещё не вылезают из
постелей. Селихов никак не хотел… Или хотел?
Он мог бы
встретить её в метро. Он не был против, если она вдруг
взяла бы, да и приехала к нему… Хотя у него давно новый
адрес… Но ОН не мог, не должен ехать к ней.
Селихов
свернул налево. Теперь метров триста по прямой - и всё… С
каждым шагом он чувствовал, как начинало пересыхать
горло и становятся ватными ноги. Он ехал за
воспоминаниями и своими чувствами. Не к Тамаре он
ехал – нет!
От Тамары он
ушёл, когда была зима. Он даже не ушёл, а убежал в прямом
и переносном смысле. Селихов нёсся по вечерним улицам,
разбрызгивая грязь и мокрый снег подошвами высоких
ботинок, убегал от Тамары, от себя, от прошлого в
непонятное, таинственное будущее, где Селихова
никто не ждал.
Ушел Селихов
не сам. Тамара не выгоняла его, но уже невозможно было
жить с такой Тамарой. Последние несколько недель,
приходя с работы, Селихов терзал в углу гитару –
Тамара листала книгу репродукций Микеланджело, сидя
на диване и зябко поджав под себя ноги. Они кончились
друг для друга. Когда Селихов пытался обнимать Тамару,
она выскальзывала из его рук и произносила:
-Не надо,
Саша, ну не надо.
И Селихов
уходил курить на крыльцо. После редкой за последнее
время близости в постели они разворачивались друг к
другу спинами и каждый делал вид, будто сразу засыпал.
И каждый лежал и думал о своём. И они всё понимали друг
о друге…
Долго ещё
потом Селихов мучался чувством вины: он должен, обязан
был вытащить Тамару куда-нибудь… На Север, на Юг – не
важно… Ей было скучно, тяжело с ним. Она любила его, но
хотела видеть его другим.
И Селихов
убежал.
За прошедшие
годы у него были две попытки неудачного
сожительства, о которых ему стыдно было вспоминать,
сломанная в автомобильной аварии ключица, работа на
Севере, ведра выпитой водки и тридцать три за спиной.
Тамаре он три раза написал. Все три раза писал он, будучи
пьян. Относил письма на почту и лежал, успокоенный,
слушая монотонный говор часов. В письмах говорилось о
том, что жизнь не всегда получается такой, какой мы бы
хотели её видеть, что любовь – сложная наука, что… За всем
этим между строк читалось: ответь мне, позови меня, и я
вернусь. Тамара не отвечала. Потом эти сожительницы…
У Селихова всё завертелось, перепуталось, были ещё
женщины, среди которых попадались хорошие… Не
складывалось как-то. И Селихов уехал на Север…
Возвращаться
оттуда было не к кому. Селихов, как мог, оттягивал
отъезд. Он не думал о том, хорошо ли ему на берегу моря
Баренца – он боялся, что в Петербурге ему будет совсем
плохо. Мурманск слишком подходил к его душевному
состоянию. Несколько друзей – дремучие портовые
грузчики, ежевечерняя пьянка с ними, визиты к дешёвым
мурманским девочкам, где выделявшийся
интеллигентностью Селихов всегда был желанным гостем…
и много работы. В редкие минуты, когда Селихов совсем
один уходил на берег, ему становилось страшно. Он слушал,
видел море, он понимал его… Он сам был морем, море было
внутри его. Море горя… Горе моря… Это море внутри него
штормило, злилось… Недоброе было море. Этому морю не
хватало мира.
Всё же он
вернулся…
До дома
Тамары оставался один теремок. Так они с Тамарой
прозвали кривобокий соседский домишко со многими
верандами и пристройками. Селихов остановился и,
закуривая, издалека принялся наблюдать за домом
Тамары.
Заросший
огород… (Тамара отрицала любую деятельность на
участке). Знакомая скамейка у забора… Всё было, как
тогда, и Селихов снова отметил себе – ничего из всего
этого его не трогает, не волнует… Без Тамары все эти
дорожки, домики, деревья были близнецами всех других
дорожек, домиков… И Ольгино – один из череды
одинаковых посёлков на берегу Финского залива.
Он вспомнил
местную библиотеку. Скрипучие ступени, скрипучий пол,
запах книг и, даже летом, чудесный аромат натопленной
печки. В зной в библиотеке всегда поселялась прохлада,
и здорово было заскочить за новой книгой, ощущая
вспотевшим телом живущий здесь озорной холодок.
Приятно было скользить глазами по корешкам книг и
вдвойне приятно среди незнакомых, исчезнувших из
истории авторов вдруг натолкнуться на то, что ты так
долго искал на прилавках книжных магазинов.
Селихов
помнил, каким уважением, граничащим с нежностью,
проникался он к старушке-библиотекарю, улыбнулся при
воспоминании о том, как принес ей плитку шоколада. И
как потом от этого ему было хорошо.
Селихову
остро захотелось зайти в библиотеку, вдохнуть запах
печки, посидеть в читальном зале и ничего не читать. Но
было ещё слишком рано… На двери, конечно, должен висеть
замок.
Селихов
выбросил окурок и сделал еще несколько шагов по
направлению к дому. Тамарин дом крепко сидел в самом
центре участка и Селихов видел только его бок и полянку
перед ним. Тюлевые занавески плотно закрывали низкие
окна с массивными рамами. Дом был похож на морду
бездомной собаки, мокнущей под дождем. Белые
занавески напоминали полуприкрытые веки…
Селихов
посмотрел на часы. Окунувшись в свои воспоминания, он
был уверен в том, что с момента его приезда прошло больше
часа: оказалось – чуть менее двадцати минут. Эти
двадцать минут вместили в себя полтора года его жизни.
Селихов
достал сигарету и робко подошёл к калитке. Ещё
несколько минут назад он не верил, что зайдет в этот двор,
поднимется на крыльцо, постучит кулаком в дверь.
Сначала тихо, потом громче… Сейчас он понял, что
сделает это.
У Селихова не
возникало мысли, что Тамара могла быть не одна, что за
три года его отсутствия она вполне могла выйти замуж.
Эти три года вдруг выпали из его памяти, как ненужные при
монтаже куски кинопленки. Концы её склеились сами
собой. И Селихов решительно шагнул во двор…
Десять шагов
до входной двери, не глядя по сторонам, не замечая
ничего вокруг, сосредоточившись на темно-сером
прямоугольнике с металлической ручкой. Горячая,
неприятная волна по телу, последнее мгновенное
колебание, несильный толчок отяжелевшего на Севере
кулака о шершавое дерево... Ещё раз – сильнее.
Селихов
прислушался. Отступать ему было некуда, волнение само
собой начало проходить, и лишь сердце тревожило грудь
мощными толчками. Подождав немного, он повторил стук.
Ему казалось, что в доме не слышат ударов, и в третий раз
постучал так, что откуда-то сверху посыпалась краска.
Дом молчал, и
слышно было, как дождь мелко шуршит по козырьку крыльца.
Селихов сел на
ступеньки. В метре от него грустно мокли кучерявые
кусты смородины. Крупные прозрачные капли падали с их
листьев на землю. Селихов вытер лицо ладонями и
огляделся.
Высокая трава
вдоль цементного фундамента была незнакомой. Он не
понимал, в чём дело, но травы этой он не помнил. Если
вообще можно ПОМНИТЬ траву. Здесь Тамара обычно
держала ведра, зелёный таз для стирки, что-то ещё.
Поэтому трава здесь и не росла, и поэтому он не помнил
этой травы.
Пугающая
догадка овладевала Селиховым. Он приподнялся с
крыльца и двинулся в сад. Здесь картина запустения была
налицо. Дорожка к уборной подернулась коричневой
порослью, скудные грядки покрылись жизнеутверждающим
сорняком. Тамара давно не посещала своё жилище…
Селихов
подошел к окну кухни и, прикрывая лицо ладонями,
заглянул внутрь. От дыхания стекло помутнело, и
Селихову пришлось вытереть окно рукавом.
Сквозь тюль он
увидел пустую поверхность стола, ряды тарелок на
сушилке, рукомойник. На тумбочке, рядом с
рукомойником, небрежно прикрытая полотенцем, как
попало громоздилась чистая посуда. В основном
тарелки и стопки. Селихов силился вспомнить, что могла
отмечать летом Тамара. Её день рождения – ноябрь…
Гостей она, насколько он знал, принимать не любила…
Селихов в
недоумении и задумчивости отошёл от окна.
Дождь
усиливался, и Селихов начинал замерзать. С
отсутствием Тамары у него пропало желание быть здесь,
ему становилось неуютно в этом посёлке, разочарование
блокировало все остальные чувства и желания. Ехал-то
Селихов к ней. К ней! К ней! К ней! Зачем было врать себе с
самого начала?
- О чём ты
думал? – спросил себя Селихов.
- О чём ты
думал, когда, проснувшись, вышел курить на балкон? Что ты
вспоминал, Саша? Домики? Дорожки? Да! И дорожки, и
домики! То, как Тамара идёт по этим дорожкам, мимо этих
домиков. Как Тамара впервые показывала ему петушка, и
с её протянутой руки рукав платья съехал до самого
плеча, и Селихов углядел беловатый кружок шрамика от
детской прививки на желтой от загара коже плеча.
Соседство этого шрамика, принесённого из того
детства, где ещё нет памяти, и фанерного силуэта, тоже
детского по своей сути, показалось ему тогда не
случайным. И в Ольгино провела Тамара детство. И
Селихов почувствовал тогда нежность, родную той, что
чувствуют родители к своим маленьким еще детям.
Необычной показалась ему эта нежность.
Он снова
вернулся к крыльцу. Пора было уходить. Внутри у него
было так, будто не пуст был дом – внутри было так, будто
ему не открыли…
Подходя к
калитке, Селихов зачем то сорвал стоящий одиноко хилый
гладиолус. Края лепестков каждого цветка были
изъедены неизвестным и при этом прожорливым
насекомым. Гладиолус был мокрый, скользкий в руке.
Селихов прижался носом к бутонам, потянул воздух.
Цветок не имел запаха. Когда цветок растет, он более
настоящий…
Селихов
усмехнулся, вспомнив, как он доказывал Тамаре, что
гладиолусы были названы от словосочетания «гладить
волосы». Он рассказывал Тамаре сказку, сочиняемую тут
же, и в сказке говорилось о любви, о том, как он ей дарил
цветы и гладил волосы… Сперва Тамара слушала,
сосредоточенно хмуря брови, потом Селихов стал
запинаться и, наконец, понес полную чепуху. Тамара
вдруг звонко рассмеялась и назвала Селихова болтуном.
Тогда он еще был болтуном…
Он нёс цветок в
руке, не понимая, почему он не бросит его. И не бросал.
Даже когда тот помешал Селихову прикуривать, он сунул
его подмышку.
Немного не
доходя до дома с петухом, Селихов свернул направо. Не
желал он больше видеть этого петуха…
Только на
привокзальной площади, куда он вышел спустя пару
минут, окружающий Селихова мир пришёл, наконец, в
относительное движение. Шипели друг на друга шинами
встречные автомобили, под козырьком магазина фигура
в плаще мушкетерскими выпадами стряхивала зонт,
рвано вспыхивала еще не перегоревшей долей лампочек
надпись «КАФЕ». Буква Ф понесла особенный урон и,
утеряв половинку, превратилась в Р.
Замерзший
Селихов без колебаний направился туда.
Кафе
пустовало. Селихов не без удовольствия ощутил
привычный кислый перегар заведения – так он знал и
помнил этот запах, с внутренней радостью утвердился в
отсутствиях перемен в убогом интерьере. Те же
пожелтевшие от табачного дыма жалюзи, липкие столы со
следами стаканов на скатертях, блюдца вместо
пепельниц…
На дне
стакана, куда безликая неряшливая девушка-продавец
наливала водку, Селихов заметил хлебные крошки.
Опасаясь нарваться на хамство, он счел благоразумным
промолчать. Какая либо брань могла создать диссонанс в
его равнодушии.
Подняв руку за
стаканом, он обнаружил себя все еще держащим
гладиолус. Стебель цветка нагрелся от тепла ладони.
Селихов
устроился в дальнем углу заведения, поставил перед
собой стакан, картонную тарелку с вялым бутербродом,
положил гладиолус сбоку, закурил. С первым глотком
задумчивость его вдруг исчезла, он вернулся в
реальность, ощутил приятную теплоту, разливающуюся
по желудку, почувствовал замерзшие пальцы ног,
услышал ноты знакомой песни, раздающиеся из
радиоприемника. Притихшие мысли начинали набирать
обороты, запрыгали озорными белками в его голове. Ему
делалось все досаднее, что он не нашел Тамары, делалось
очевидно, что ехал он сюда с одной надеждой – встретить
её. Ему казалось – они встретятся, и всё начнется
сначала.
Селихов
ощущал, что стареет. Это было, конечно не так, но он не
мог подобрать другого слова. Его тело было всё таким же
послушным, зрение – острым, но он старел… Слишком много
понимать в себе – это и казалось ему старением. Умение
оценивать ЛЮБОЙ свой поступок со стороны – и это было
его старение. Старением ему казалось то, что последние
годы он всё чаще задается не вопросом КАК, а вопросом
ЗАЧЕМ.
Отдельной
темой в таком его ощущении себя проходили женщины. Те,
которые не так давно еще волновали Селихова,
вызывали в нем естественное и ЕДИНСТВЕННОЕ желание -
молоденькие, созревшие самочки в соблазнительном и
открытом теперь неожиданно рождали в нём
раздражение. Его желание осталось. Да и не на самочек
раздражался он – на своё желание, на влечение к ним, на
свою похоть. Устало и обречённо отворачивался он иной
раз от обладательниц стройных ножек и привлекательных
форм, теряя при этом спокойствие и чувствуя в груди
неприятное назойливое щекотание. Думая о них, УЖЕ
недоступных, он обвинял их в легкомысленности,
безответственности, в глупости, наконец. И
ненавидел их за это. И себя за то, что УЖЕ не может ими
обладать. Он раздражался на свои загрубевшие от морской
соли руки, на приобретенную в последнее время
угрюмость, на отсутствие легкости и естественности в
своем поведении, на отсутствие МОЛОДОСТИ.
Мысленно
возвращался он к мурманским женщинам, к их совсем не
северным нравам, к их падкости на брошенное мимоходом:
«Я из Питера». Ах, как они весело пили, смеялись,
мурманские женщины были естественнее. Они умели
капризничать так, что в их капризах не было ничего
кроме милого кокетства. Но утром с теми женщинами
надо было уйти. Нельзя с ними было ОСТАТЬСЯ…
Селихов
задумчиво вертел в руке стакан, скользя глазами по его
буроватым нечистым граням. Ему хотелось продлить своё
такое состояние как можно дольше, нахождение в прошлом
позволяло не думать о будущем. Даже о самом ближайшем…
Мысль о
возвращении в пустую квартиру пугала безнадежностью,
и Селихов всеми силами вытеснял её прошлым, гнал её
прочь. Зачем туда возвращаться? Опять не КАК, а ЗАЧЕМ…
Водка была
допита. Селихов поднялся и, увидев лежащий на столе
гладиолус, сунул его в пустой стакан… Натюрморт удивил
его своей убогостью: цветок в стакане, недоеденный
бутерброд, окурки в блюдце. Бросив «до свидания» в
сторону прилавка, Селихов пошел прочь. Пора
возвращаться в сегодня…
Изучив
расписания электричек, Селихов обнаружил, что попал в
перерыв. До ближайшего поезда – два с лишним часа.
Глупо было бы сидеть всё это время на пустой дождливой
платформе, когда до ближайшей станции метро едва ли
наберется полтора десятка километров…
Селихов
пересек железнодорожный переезд с указывающим в
небо шлагбаумом, вышел на шоссе и пошёл вдоль дороги по
направлению к городу.
Однообразный
обычно пейзаж вокруг в силу погоды приобрёл еще большую
однообразность и оставался таким до тех пор, пока
справа, в просветах между деревьями не показалась
серо-синяя вода залива. Наконец показалась знакомая
Селихову песчаная коса и несколько лодок, нашедших
здесь пристанище. Судя по их состоянию, можно было
подумать, что последнее.
Селихов сошел
с обочины и по мокрому песку пошел к воде. Тяжелыми
мутными волнами колыхался Финский залив, и вдали от
берега из за капелек воды пространство казалось
заснеженным. Воздух рябил этими капельками, и такая
рябь была неприятна глазу. Сквозь неё, где то в
фарватере, угадывался силуэт баржи.
Селихов
присел на краешек выброшенной на берег доски, вытащил
сигарету… Недалеко, севший на камни, сотрясаемый
волнами, виден был Селихову полузатонувший,
вылинявший катер. Стекло его рубки было разбито, и в
пустом проеме чернело. Уставшим, загнанным животным
умирал катер, и уставшим, загнанным животным глядел на
него Селихов. Усталым, загнанным животным поехал
сегодня Селихов искать себе пристанище, приют,
убежище… И зализать там раны и больше уже никуда не
бежать…
Его охватила
слабость, он всё курил, глядел на катер и не мог
подняться… Ему очень хотелось произнести ЕЕ имя вслух, но
стеснялся своей сентиментальности. Он думал о том, как
найдет ее, где бы она ни была… Томочка…
Стряхнув с
себя наваждение, Селихов поднялся и хмуро и уныло
побрёл вдоль воды… Он знал – он будет её искать, он найдет
её…
Тогда Селихов
не знал одного – ещё год назад Тамара вместе со своим
мужем погибли в автокатастрофе спустя неделю после
свадьбы… |